Ундина стояла на стуле из лаборатории, держа в руке бумажник. Она выудила его из тайника в отклеившихся обоях.
– Ты мне солгала, – заявила она, широко распахнув глаза от негодования. – Ты сказала, что поливаешь цветы.
Надо отдать должное этой девчонке. Она не только обнаружила спрятанный бумажник, но и сформулировала на удивление хороший ответ, когда я застукала ее на горячем. Я бы и сама повела себя именно так. Может быть, в один прекрасный день я скажу ей об этом – но не сейчас.
Я энергично промаршировала по комнате и выхватила у нее из рук бумажник.
– Ты, маленькая дрянь! – сказала я. – Вот как ты отплатила за доброту?
– Ты ко мне подкралась! – надула губы Ундина. – Ибу сказала, что ты подлая.
– Ибу сказала, да? Что же еще она сказала?
– Она сказала присматривать за тобой.
Присматривать за мной! Это была последняя капля.
– Скажи мне вот что, Ундина, – произнесла я. – Ты знаешь, как будет «брысь» по-малайски?
– Берамбус.
– Отлично! Берамбус!
– Ты меня прогоняешь? – уточнила она.
– Ты очень сообразительный ребенок, – ответила я, подталкивая ее к дверям. – Теперь вали отсюда и не возвращайся.
– Грубиянка! – сказала Ундина, умудрившись оставить за собой последнее слово, но я откуда-то знала, что так и будет. – Ибу была права.
Я ответила ей так, как она того заслуживала: жутко скосила глаза и высунула язык.
– Ну разве ты не красавица! – хихикнула она и была такова.
Красавица? Первый раз меня так назвали, пусть даже в качестве оскорбления.
Я уставилась на свое отражение в грязном, покрытом пятнами зеркале, висевшем в полумраке коридора.
Если бы я была картиной, – подумала я, – она бы звалась «Девочка в черном», и написал бы ее кто-то вроде американца Уистлера.
Лишь белое лицо на мрачном фоне смотрело на меня из зеркала, и единственным пятном цвета были мои глаза.
Я почувствовала себя такой старой, такой печальной, такой частью этого Дома, такой де Люс.
Это лицо, разумеется, было лицом Харриет. Отец недавно сказал мне, что я не просто похожа на Харриет, а воплощение Харриет.
У меня даже нет своего лица.
Именно в этот миг, когда я смотрела на себя в зеркало, внутри меня что-то щелкнуло – как будто Вселенная и я вместе с ней перевели стрелки еще на одно деление, словно старые деревянные дедушкины часы.
Я не могу объяснить это точнее. В одно мгновение я была просто старой доброй Флавией де Люс, а в следующее – щелк – я старая добрая Флавия де Люс, но уже другая. Ни за что на свете не смогла бы объяснить, в чем заключается эта разница – только сказать, что что-то изменилось.
И в эту секунду я поняла, что должна сделать.
С тяжелым сердцем – это будет нелегко; на самом деле мне предстоит самый трудный момент в моей жизни, – я направилась в западное крыло. Длинная очередь соболезнующих все еще медленно шаркала по вестибюлю и вверх по лестнице. Большинство из них отвели глаза, когда я, извиняясь, проталкивалась сквозь толпу к кабинету отца.
Нет места полуправде, оправданиям, никаких уловок. Никаких просьб о сочувствии, притворного невежества, заметания неприятных фактов под ковер.
Так захватывающе просто. Правда.
Я не постучала. Открыла дверь и вошла.
Силуэт отца виднелся у окна, и каким же старым он показался мне: очень-очень старым.
Разумеется, он слышал, как я вошла, но не повернулся. Он вполне мог быть статуей, вырезанной из черного дерева и смотрящей на лужайку.
Я подошла к нему и, не говоря ни слова, протянула завещание Харриет.
Он молча принял его.
Секунду мы смотрели друг на друга. Мне кажется, первый раз в жизни я смотрела в глаза своему отцу.
А потом я сделала то, что должна была сделать.
Развернулась и вышла из кабинета.
Разумеется, я хотела рассказать отцу, как в мои руки попало завещание Харриет. Я хотела поведать ему все – весь свой план: воскресить Харриет и представить ее, возвращенную к жизни, горюющему мужу и горюющему отцу.
Какая это была бы сцена!
Но мой благой план, хоть и не по моей вине, потерпел неудачу из-за вторжения этих убийц из министерства внутренних дел.
Из-за них Харриет останется мертвой.
Благодаря этому документу отец поймет, что я сделала. Мне не надо говорить ни слова.
Конечно, у меня нет права читать завещание моей матери, и я рада, что удержалась. Я осознала это, глядя на свое отражение в зеркале. Это ее завещание, и не мне его читать.
Я вынула его из потрепанного бумажника и вложила в руки отца.
К лучшему или худшему, я сделала то, что сделала, и пути назад нет.
Думаю, я поступила правильно, и мне придется с этим жить.
23
До похорон Харриет оставалось лишь несколько часов. Нельзя терять ни секунды.
Я гуляла по Висто с таким видом, будто хочу просто бесцельно побродить.
В дальнем конце этой старой, заросшей растительностью лужайки Тристрам Таллис в синем комбинезоне, почти невидимый в облаке дыма, возился с двигателем «Голубого призрака». Он помахал в воздухе гаечным ключом.
– Если ты явилась за еще одним кружком, боюсь, тебе не повезло, – сказал он, когда я приблизилась к нему.
– «Она отворила кладезь бездны, – объявил громкий выразительный и довольно знакомый голос, – и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи».
С другой стороны аэроплана выскочил Адам Сауэрби. Я и не заметила, что он там.
– «…и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя».
Когда автор Откровения, кто бы он ни был, писал эти строки, он, без сомнения, думал о непослушных авиационных карбюраторах.
Адам вечно фонтанирует стихами и цитатами; они сочатся из него, как варенье из булочки.
– Пощади ребенка, – сказал Тристрам, словно меня тут нет.
Вся эта сцена производила впечатление сонной нереальности: мы втроем стоим на запущенной лужайке в дыму от чихающего двигателя аэроплана, и Адам несет стихотворную чепуху, от которой даже автор Книги Откровения, кто бы он ни был, упал бы на землю от смеха.
Только Тристрам казался относительно настоящим, хотя в своем мешковатом комбинезоне и с гаечным ключом в руках он напомнил мне придворного шута.
Кто же он такой? Помимо факта, что когда-то он приехал в Букшоу, чтобы купить «Голубого призрака», его заявления, что он сражался в Битве за Англию, и того, что миссис Мюллет души в нем не чает, я абсолютно ничего не знаю об этом человеке.
Он действительно тот, за кого себя выдает? Мой опыт говорит мне, что незнакомцы не всегда говорят о себе правду. Иногда они так легко сбрасывают с себя свою личность, словно это промокший плащ.
Я просто умирала от любопытства, желая спросить Адама о его раннем утреннем визите в Рукс-Энд, но рискнуть и затронуть эту тему в присутствии Тристрама может оказаться большой ошибкой.
Адам, словно читая мои мысли, хитро подмигнул мне за спиной пилота. Я сделала вид, что не замечаю.
Тристрам полез в кабину, и пропеллер с треском остановился.
– Вышла из строя свеча зажигания, – объявил он. – Ничего общего с карбюратором. Вот тебе и Откровение, Сауэрби.
Адам пожал плечами.
– Боюсь, Откровение Иоанна Богослова довольно скудно на тему искрящих свечей зажигания, если не считать его «громы и молнии» и «семь светильников» перед троном, предсказавшие роторный самолетный двигатель, хотя это не очень подходит, верно? У этой старушки четыре цилиндра, а не семь, и кроме того…
Я на него так посмотрела! Глупость во взрослом человеке, пусть даже легкомысленная, отвратительна.
Здесь что-то кроется. Я уверена. Почему в утро похорон двое гостей дома возятся с аэропланом на отдаленной лужайке и цитируют Откровение? В этом нет никакого смысла.
Был ли Тристрам Таллис тем высоким человеком, которого я мельком увидела в окне лаборатории на кинопленке? Или это был тот мужчина, которого столкнули под поезд?